Начать сначала
Вильямс Жижеттович Труцци. Цирковой артист Вильямс Жижеттович Труцци. Дрессировщик Вильямс Жижеттович Труцци. Режиссёр Вильямс Жижеттович Труцци. Наездник
…Труцци стоял и смотрел. Все было налажено, проходило без задержек и перебоев — недаром и в Москве и в Ленинграде пантомима успела «обкататься» не одну сотню раз. И все-таки, убеждаясь в этом, каждый раз Труцци испытывал ревнивое желание вмешаться, вернуть себе командное положение: «Махновщина» была самым любимым его постановочным детищем. Нет, он не мог ни тронуться с места, ни повысить голос. Не было сил. Одно оставалось: стоять и смотреть, плотнее запахнув меховую шубу.

Когда же приближался момент апофеоза, закулисные помещения заполняла молодежь: пловцы, моряки, гимнасты, физкультурники. Жизнерадостные, пышущие здоровьем, они пробегали мимо Труцци — навстречу трубам, поющим победу, фейерверку, многоцветно озарявшему зрительный зал.

Желая достойно встретить апофеоз, Труцци пытался выпрямиться. Минутой позже падал на руки жены. Затем, тяжело дыша, задыхаясь, хватаясь за грудь, шел назад. По одну сторону поддерживала его жена, по другую — подоспевший Лазаренко.

— Вилли, дорогой! — говорил он с ласковой укоризной. — Ну зачем же ты вышел? Нельзя же тебе!

Они исчезали за поворотом лестницы. Снова и снова из зала доносились громовые вызовы. Как мучительно было одолевать ступени закулисной лестницы: казалось, конца им не будет, и с каждым днем они все круче.

Вернувшись, Труцци лежал неподвижно, но это не было забытьём. И даже закрыв глаза — он видел себя на коне. Только таким — на коне — он мог себя видеть.

Каким далеким остался позади тот самый первый день, когда отец поднял и усадил его в седло. Лошадь, обернув удивленно голову, покосилась на непривычно легкого седока. Но это была цирковая лошадь, и, почувствовав поводья, она покорно пошла по кругу. А потом, потом.

Как прекрасно было шпорить горячего жеребца — то в образе красавца калифа из конно-танцевальной пантомимы «Тысяча и одна ночь», то ковбоя, ветром несущегося по просторам прерии, то статного кавалера из пантомимы «Карнавал в Гренаде». И каждый раз Труцци в финале вздымал коня на дыбы, и нельзя было не любоваться воедино слившимися всадником и конем.

И еще одно воспоминание — самое недавнее — приходило к Труцци. И тогда жена, дежурившая у его изголовья, замечала слабую улыбку на бескровных губах.

Это было в прошлом сезоне, в Москве. Неожиданно по цирку разнеслось: приехал Горький. Труцци был уже болен, но тут заявил: «Сегодня я сам выведу конюшню!» Жена руками всплеснула. Все стали отговаривать, напоминать, что доктора предписали полнейший покой. «Я так хочу!» — твердо, даже жестко сказал Труцци. Он вывел конюшню, и лошади, сразу узнав руку хозяина, повиновались безотказно. В антракте Горький прошел за кулисы.

 

 

Об этой встрече мне рассказывали подробно. Поблагодарив за доставленное удовольствие, басисто окая из-под нависших усов, Горький оглядел Труцци чуть увлажненным взглядом. «Вот вы, оказывается, какой. Вот ведь вы волшебник какой, дорогой синьор!» Труцци в ответ чуть приподнял брови: он давно не слыхал такого обращения. «Я в особом смысле! — улыбнулся Горький. — В данном случае слово «синьор» является для меня синонимом большого мастера, истинного художника!» Они беседовали дальше, и Горький с сердечной симпатией рассказывало своих итальянских встречах, о рыбаках и виноградарях острова Капри, откуда недавно вернулся. Прощаясь, сказал: «Еще раз низкий поклон за мастерство. Циркового искусства я поклонник многолетний. Еще с нижегородской ярмарки, когда в местную газету писал о цирке. Вон откуда!» Труцци прижал к сердцу ладонь: в ладони, в платке, был спрятан порошок от кашля.

Так было год назад. Казалось бы, совсем недавно. Но жизнь уходила, ускользала все стремительнее, и Труцци знал — не задержать ее, не вернуть.

В последний раз я увидел Вильямса Жижеттовича в вечер закрытия сезона.

Не знаю, откуда повелось такое, но в этот вечер считалось обязательным, чтобы каждый, причастный к цирку, побывал напоследок в бассейне.

Только успела закончиться пантомима, только зрители покинули зал, а за кулисами уже началась охота. Никто не мог укрыться. Изловленные и доставленные в зал, все подряд летели в воду — директор, администратор, артисты, музыканты, билетеры, униформисты. Что тут делалось! Вопли, брызги, фырканье, хохот. Одному лишь Кадыр-Гуляму удалось избегнуть принудительной водной процедуры. Несмотря на внешнюю неповоротливость, он с непостижимой ловкостью выскользнул из рук преследователей и — ярус за ярусом — кинулся наверх. Не то, что я. Меня поймали и кинули одним из первых.

Позже, выбравшись из бассейна, отряхиваясь на ходу и оставляя мокрые следы, я направился к форгангу. И тут увидел Труцци. Он следил за весельем, пытался улыбаться, но в глазах была щемящая боль. Я невольно замедлил шаг. Вильямс Жижеттович заметил меня и кивнул ободряюще: мол, все правильно, на то и последний вечер сезона! Поклонившись в ответ, я поспешил исчезнуть в коридоре: мне стало стыдно своего здоровья.

Осенью, в октябре, Вильямс Труцци скончался. В траурных объявлениях, появившихся в печати, не успели указать день и час прощальной панихиды. И все же к ее началу цирк оказался переполнен.

Бартэн Александр
Под брезентовым небом

 

 

 

Другие виды: [x] [x] [x] [x]